XVII
- Ну, как дела, голубок? Замирился с маменькой? - спрашивал Федос подошедшего тихими шагами Шурку.
- Помирился... И я, Чижик, прощения просил, что обругал маму...
- А разве такое было?
- Было... Я маму назвал злой и гадкой.
- Ишь ведь ты какой у меня отчаянный! Маменьку да как отчекрыжил!..
- Это я за тебя, Чижик, - поспешил оправдаться Шурка.
- То-то понимаю, что за меня... А главная причина - сердце твое не стерпело неправды... вот из-за чего ты взбунтовался, махонький... Оттого ты и Антона жалел... Бог за это простит, хучь ты и матери родной сгрубил... А все-таки это ты правильно, что повинился. Как-никак, а мать... И когда ежели человек чувствует, что виноват, - повинись. Что бы там ни вышло, а самому легче будет... Так ли я говорю, Лександра Васильич? Ведь легче?..
- Легче, - проговорил раздумчиво мальчик.
Федос пристально поглядел на Шурку и спросил:
- Так что же ты ровно затих, посмотрю, а? Какая такая причина, Лександра Васильич? Сказывай, а мы вместе обсудим. После замирения у человека душа бывает легкая, потому все тяжелое зло из души-то выскочит, а ты, гляди-кось, какой туманливый... Или маменька тебя позудила?..
- Нет, не то, Чижик... Мама меня не зудила...
- Так в чем же беда?.. Садись-ка на траву да сказывай... А я буду змея кончать... И важнецкий, я тебе скажу, у нас змей выйдет... Завтра утром, как ветерок подует, мы его спустим...
Шурка опустился на траву и несколько времени молчал.
- Ты вот говоришь, что зло выскочит, а у меня оно не выскочило! - вдруг проговорил Шурка.
- Как так?
- А так, что я все-таки сержусь на маму и не так люблю ее, как прежде... Это ведь нехорошо, Чижик? И хотел бы не сердиться, а не могу...
- За что же ты сердишься, коли вы замирились?
- За тебя, Чижик...
- За меня? - воскликнул Федос.
- Зачем мама напрасно тебя посылала в экипаж? За что она называет тебя дурным, когда ты хороший?
Старый матрос был тронут этой привязанностью мальчика и этой живучестью возмущенного чувства. Мало того, что он потерпел за своего пестуна, он до сих пор не может успокоиться.
"Ишь ведь, божья душа!" - умиленно подумал Федос и в первое мгновение решительно не знал, что на это ответить и как успокоить своего любимца.
Но скоро любовь к мальчику подсказала ему ответ.
С чуткостью преданного сердца он понял лучше самых опытных педагогов, что надо уберечь ребенка от раннего озлобления против матери и во что бы то ни стало защитить в его глазах ту самую "подлую белобрысую", которая отравляла ему жизнь.
И он проговорил:
а маменька твоя, может, полагает, что не здря. Мы вот думаем, что я не был пьяный и не грубил, а маменька, братец ты мой, может, думает, что, я и пьян был, и грубил, и что за это меня следовало отодрать по всей форме...
Перед Шуркой открывался, так сказать, новый горизонт. Но, прежде чем вникнуть в смысл слов Чижика, он не без участливого любопытства спросил самым серьезным тоном:
- А тебя очень больно секли, Чижик? Как Сидорову козу? - вспомнил он выражение Чижика. - И ты кричал?
- Вовсе даже не больно, а не то что как Сидорову козу! - усмехнулся Чижик.
- Ну?! А ты говорил, что матросов секут больно.
- И очень больно... Только меня, можно сказать, ровно и не секли. Так только, для сраму, наказали и чтобы маменьке угодить, а я и не слыхал, как секли... Спасибо, добрый мичман в адъютантах... Он и пожалел... не приказал по форме сечь... Только ты, смотри, об этом не проговорись маменьке... Пусть думает, что меня как следует отодрали...
- Ай да молодец мичман!.. Это он ловко придумал. А меня, Чижик, так очень больно высекли...
Чижик погладил Шурку по голове и заметил:
- То-то я слышал и жалел тебя... Ну да что об этом говорить... Что было, то прошло.
Наступило молчание.
Федос хотел было предложить сыграть в дураки, но Шурка, видимо чем-то озабоченный, спросил:
- Так ты, Чижик, думаешь, что мама не понимает, что виновата перед тобой?
- Пожалуй, что и так. А может, и понимает, да не хочет показать виду перед простым человеком. Тоже бывают такие люди, которые гордые. Вину свою чуют, а не сказывают...
- Хорошо... Значит, мама не понимает, что ты хороший, и от этого тебя не любит?
- Это ейное дело судить о человеке, и за то сердце против маменьки иметь никак невозможно... К тому же, по женскому званию, она и совсем другого рассудка, чем мужчина... Ей человек не сразу оказывается... Бог даст, опосля и она распознает, каков я есть, значит, человек, и станет меня лучше понимать. Увидит, что хожу я за ее сыночком как следует, берегу его, сказки ему сказываю, ничему дурному не научаю и что живем мы с тобой, Лександра Васильич, согласно, - сердце-то материнское, глядишь, свое и окажет. Любя свое дитё родное, и няньку евойную не станет утеснять дарма. Всё, братец ты мой, временем приходит, пока господь не умудрит... Так-то, Лександра Васильич... И ты зла не таи против своей маменьки, друг мой сердечный! - заключил Федос.
Благодаря этим словам мать была до некоторой степени оправдана в глазах Шурки, и он, просветлевший и обрадованный, как бы в благодарность за это оправдание, разрешившее его сомнения, порывисто поцеловал Чижика и уверенно воскликнул:
- Мама непременно полюбит тебя, Чижик! Она узнает, какой ты! Узнает!
Федос, далеко не разделявший этой радостной уверенности, с ласкою глядел на повеселевшего мальчика.
А Шурка оживленно продолжал:
- И тогда мы, Чижик, отлично заживем... Никогда мама не пошлет тебя в экипаж... И этого гадкого Ивана прогонит... Это ведь он наговаривает на тебя маме... Я его терпеть не могу... И меня он крепко давил, когда мама секла... Как папа вернется, я ему все расскажу про этого Ивана... Ведь правда, надо рассказать, Чижик?
- Не говори лучше... Не заводи кляуз, Лександра Васильич. Не путайся в эти дела... Ну их! - брезгливо промолвил Федос и махнул рукой с видом полнейшего пренебрежения. - Правда, брат, сама скажет, а жаловаться барчуку на прислугу без крайности не годится... Другой несмышленый да озорной ребенок и здря родителям пожалуется, а родители не разберут и прислугу отшлифуют. Небось, не сладко. Тоже и Иван этот самый... Хучь он и довольно даже подлый человек, что на своего же брата господам брешет, а ежели по-настоящему-то рассудить, так он и совесть-то потерял не по своей только вине. Он, например, ежели пришел наушничать, так ты его, подлеца, в зубы, да раз, да два, да в кровь, - говорил, загораясь негодованием, Федос. - Небось, больше не придет... И опять же: Иван все в денщиках околачивался, ну и вовсе бессовестным стал... Известно ихнее лакейское дело: настоящей, значит, трудливой работы нет, а прямо сказать - одна только фальшь... Тому угоди, тому подай, к тому подлестись, - человек и фальшит да брюхо отращивает, да чтобы скуснее объедки господские сожрать... Будь он форменным матросом, может, и Иван этой в себе подлости не имел... Матросики вывели бы его на линию... Так обломали бы его, что мое вам почтение!.. То-то оно и есть!.. И Иван стал бы другим Иваном... Однако брешу я, старый, только скуку навожу на тебя, Лександра Васильич... Давай-ка в дураки, а то в рамцу... Веселее будет...
Он вынул из кармана карты, вынул яблоко и конфетку и, подавая Шурке, промолвил:
- Это твое, Чижик...
- Ешь, говорят... Мне и скусу не понять, а тебе лестно... Ешь!
- Ну, спасибо, Чижик... Только ты возьми половину.
- Разве кусочек... Ну, сдавай, Лександра Васильич... Да смотри, опять не объегорь няньку... Третьего дня все меня в дураках оставлял! Дошлый ты в картах! - промолвил Федос.
- Ишь ведь, опять оставил в дураках... Ну ж и дока ты, Лександра Васильич!